Багунный дух
Писатель Михаил Пришвин, большой естествознатель, придумал болотному торфу пышный титул: «кладовая солнца». Тот действительно вбирает в себя энергию солнца, накопленную растениями, трупы которых и образовали эту рыхлую осадочную породу.
Хорошенькая идея: смотреть сквозь магический кристалл поэзии на кладбище природных творений. Дескать, это вам не печальная скудельница, а ого-го что!
В качестве оправдания: придумал это Пришвин в романтические времена для экономики. Тогда Советы, соблазнившись запасами торфа на подвластной им территории (говорят, самыми большими в мире!), размечтались получать тепло и даже электричество с помощью этого топлива, отличающегося высоким коэффициентом полезного действия. Благо «кладовых» природа запасла в России множество повсюду, и торф – не уголь, который надо перевозить на большие расстояния.
КПД торфа и впрямь высок, но оборудование котельных очень уж требовательно к влажности этого топлива. Если влажность чуть выше нормы – торфяная крошка оседает в укромных полостях, а подсохнув, вспыхивает и взрывается, что твой порох. Тем более что впоследствии пошёл по трубам, оплетающим страну, более практичный источник тепла – газ.
Из полезных свойств торфа осталось разве что улучшение плодородия земли. Но пользоваться им Россия, по сути, так и не научилась. Ну, разве что полюбила безрассудно «улучшать» торфом городские газоны. В результате трава на них выгорает, газоны погибают, лысеют. Зато на газонах после дождичка бодро растут шампиньоны. Правда, после того как на эти грибы надышат городские автомобили, выходить по утрам на «тихую охоту» рискуют разве что бомжи и алкаши: дармовая закуска, как-никак.
Прежняя романтика кончилась.
А болота остались.
В Сети можно увидеть, как зло подсмеиваются над россиянами – дескать, чего ждать от болотных жителей.
Часто это делают украинцы.
Политическая культура у нас с ними разная, а человеческая – один в один.
Понятен источник их сарказма: сами даём повод.
И можно бы им напомнить, что в их стране болот тоже хватает (о Полесье забыли?).
Можно бы, да что-то мешает.
В конце концов, если верить статистике, площадь нынешней России – больше 17 миллионов квадратных километров. Десятая часть этих просторов – болота. То есть топей у нас больше, чем вся территория Незалежной. А центральная часть нашей Западно-Сибирской равнины состоит из болот и вовсе на 80 процентов.
А верить статистике в этом случае, видимо, можно: не о социально-политических же показателях речь
Знакомые знакомых однажды позвали нас по грибы: дескать, на картах уродилось нынче страсть сколько, и отнюдь не этих ваших городских шампиньонов.
«На картах» – не бумажных, а мелиоративных. Бывшее болото покроют сетью канав, вода сойдёт, и подсохшие торфяные квадраты называют картами. На них быстро появляются редкая острая травка и осиновый, берёзовый, еловый подрост. И как только он появляется, в сквозистом, игрушечном леске из невысоких хлипких стволиков выпрыгивают из почвы грибы. Даже не грибы, а грибки, тоже кукольные – твёрдые и упругие «карандашики», чаще всего подберёзовички. Мелкими «карандашиками» их и надо собирать, пока не набрякли сыростью. Благо их даже искать не приходится – видны как на ладони.
Это происходит вскоре после ухода мелиораторов. Надо успеть, пока добытчики топлива не начнут вычерпывать ковшами и загружать «кладовую солнца» в самосвалы. Допустим, в те годы добыча торфа уже мало кого интересовала, но когда лесок заматереет - урожайность грибов снизится.
Название деревни, где жили знакомые знакомых, говорило само за себя: Болотная. Она примостилась на краю обширных трясин. Мелиораторы начали с самых дальних, так что без провожатых нам было не обойтись. Забрали поводырей и поехали.
А была у нас в ту пору грузопассажирская «Газель» - некое произведение русского автомобилестроения, мало приспособленное к передвижению именно по русской пересечённой местности. Тем более такой, как дорога, пробитая в глинах для гусеничной преимущественно техники и ею разъезженная вдрызг. Здесь и живая газель утратила бы изящество движений.
То и дело наша «Газелька», накренясь, соскальзывала по мылистой глине в ямы и, накреняясь в обратную сторону, с кряхтением выкарабкивалась из бежевой жижи. Каким-то чудом её двигатель ни разу не захлебнулся, зато в салоне шла бильярдная партия: мы стукались то друг о друга, то о потолок машины. Я видел, как побелели пальцы нашего водителя и как его губы беззвучно шевелились – вряд ли шепталось весёлое и цензурное. Голос его мы услышали только один раз. Это был вполне невинный вопрос: «Долго ещё?»
«Ну, километр где-то», - обнадёжили поводыри.
Даже скромной скорости продвижения от ямы к яме должно было хватить, чтобы преодолеть обещанный километр через полчаса. Но когда мы спросили, далеко ли мы от пункта прибытия, провожатые снова утешили нас: «Да с километр осталось» И повторяли они это до тех пор, пока впереди не появились брошенные на дороге грузовики, доставившие на карты полные кузова наших конкурентов.
Грибов мы, конечно, набрали, карты никогда не подводят. Дело не в грибах. Тогда ещё не существовало ни понятия «мем», пришедшего из Интернета, ни самого Интернета, однако понятие «болотный километр» стало в нашем коллективе настоящим мемом, обозначающим тягостную дистанцию до цели, продвижение к которой кажется безнадёжным.
Насколько я люблю леса, настолько же не доверяю болотам.
Даже тем, что сразу откровенно показывают свои гибельные чёрные окна гнилой воды, упреждая: сюда не суйся, пропадёшь. А тем более тем, что сплошь покрыты мхом. Их сфагнум поверху пушист, как персидский ковёр, и пружинист на вид, но с потайной изнанки мокр, податлив и глубоко проминается. Тяжесть человеческого тела он не держит, а ногу, ушедшую в пучину, обхватывает и засасывает всё глубже.
Говорят, будто, попав в болотную западню, надо не дёргаться, увеличивая давление на неверные моховые толщи, а сохранять хладнокровие и стараться придать телу горизонтальное положение. Как это поможет выбраться на сушу, не знаю: дорогу-то осилит, как известно, идущий, а не лежащий навзничь. Если же пасть ниц, лицом вниз, только надышишься болотных газов. Тех самых, которые на голых гнилых водах всплывают пузырями с бесстыдным звуком – вроде голосов телевизионных запевал и подпевал. Запахи метана и сероводорода не столь сильны, сколь отравны: народные поверья грозят надолго заблудившемуся среди трясин - галлюцинациями. Не просто же так привиделись предкам болотные кикиморы…
Но не только этим пугают такие места. Как-то, вдали от дома поджидая на обочине междугородный автобус, я со скуки соблазнился красными маячками брусники во мхах, тянувшихся далеко вдоль шоссе. Мхи были вкривь и вкось утыканы полуголыми нетрезвыми ёлками. Были ёлки тощи, торчали редко, так что подобие лесочка просвечивало чуть ли не до горизонта и страшным не казалось. Я ступил на мхи. Веса во мне немного, сфагнуму не трудно было меня удержать, я даже цивильных ботинок не замочил. Зато первый же мой шаг так сотряс трясину, что все ёлки, живые и уже иссохшие, на многие десятки (а показалось, будто – на сотни) метров вперёд заходили ходуном, качнулись тяжело, как ковёр, из которого ты пытаешься вытряхнуть пыль. Всё здесь – мхи и деревья, ягодник и багульник - оказалось сплетено невидимыми корнями, не достигающими земли и цепляющимися лишь друг за друга. Словно высадился на остров, а остров, ударив хвостом, поплыл: чудо-юдо, Рыба-кит под ногою! Чудо-юдо плотоядно чмокнуло. Голова закружилась, похолодело под сердцем, и пришлось выпрыгнуть на твердь – на дорогу.
Нет, болото – недружелюбно и коварно. Лучше в его пространство не углубляться. Ориентирами оно небогато: одинаково хилые деревца; между кочками вроде бы вьются тропки, только тропки эти никто не прокладывал. Гул машин, собачий лай, петушиный грай, залетев сюда, носятся по кругу, и откуда именно звук – не определишь. В пасмурный или дождливый день непонятно, куда идти. Ближайшее будущее становится таким же пасмурным и туманным, мозг стискивает паника, а сердце – тоска.
Ориентироваться на болоте можно разве что по солнцу. Однако солнечный припёк на болоте – отдельная беда.
На полуснежных, полуслякотных улицах Москвы продавали прежде и продают сейчас корявые веточки – как к Женскому дню повсеместно продают пушистые ветви мимозы. Мёрзлые голые веточки, попав в тепло, покрываются трогательными розовыми цветками. Расцветая задолго до среднерусской весны, они наполняют дома столичных жителей ощущением приблизившейся романтики. «Где-то багульник на сопках цветёт», - пели слишком высокими, чересчур нежными голосами мужчины из советского вокально-инструментального ансамбля, будто бы мечтая о «крае, где ни разу я не был» (в мегаполисе это значило: скорее всего, никогда и не буду, если только на восточной окраине страны не объявят ещё одну ударную стройку с ударными заработками).
Провинции, не имеющей авиасообщения с восточными окраинами, багульника не доставалось.
Мартовские жёлтые пушистые шарики - вовсе не мимоза, а ветки серебристой акации. Точно так же багульник с сопок, весёлый и нежный, ничем не схож багульником среднерусским. Тот, что красит в розовый цвет сопки, Сибирь и Дальний Восток, правильно называется рододендроном даурским и селиться предпочитает на суше - на скалах и щебнистых склонах. Имя «багульник», поди, принесли с собой в новые края русские переселенцы. На их родине багульник (он же по-народному багун, баговник) с его игольчатыми листьями – растение болотное, ближе к верескам. А цветёт даже скромнее, чем вереск – соцветиями скучными, почти бесцветными. Зато запахом даёт о себе знать издалека. И когда цветёт, и когда отцвёл.
Считается, что дух его отпугивает кровососущих; не замечал: комары и в зарослях багуна кусаются больно. Вот на человека багульник действует безотказно - и действует пьяняще. Вскоре голова начинает болеть, как с похмелья. Недаром же багульниковый мёд таков, что в пищу пригоден лишь после кипячения, после которого всякий мёд и мёдом-то быть, собственно, перестаёт. Говорят, пьяный этот мёд только сами пчёлы и могут употреблять.
В пасмурный день ядовитость русского багульника не чувствуется. Зато в солнечный от него прямо-таки дуреешь. Голова кружится, веки смежаются, как бы не свалиться с ног. И даже домой приносишь - в ноздрях, что ли? - этот назойливый запах. И самым запашистым мылом от него не отмыться - ни земляничным, ни дегтярным.
Ближе к осени русское болото наконец получает своё скромное, но яркое украшение – початки змей-травы, то есть белокрыльника, плотно набитые тёмно-красными плодами. Чуть позже их стебли, обмякнув, упадут в воду, и семена укоренятся в слизи подгнивших растений. А если и не прорастут, белокрыльник продолжит завоёвывать пространство, пуская побеги прямо от корневища, змеящегося прямо по слякоти. И завоюет: обширные кровавые пятна расползаются вокруг тебя.
Весной же и летом ты с удивлением обнаруживаешь, что это растение, страстно желающее захватить все достижимые для него пространства, - не что иное, как торжественная калла, только дикая, мелкая, и оттого, должно быть, такая отчаянная, такая яростная. Для нас белоснежная калла в жёстком тёмно-зелёном кринолине листьев – это мраморные колонны, гипюр, Мендельсон или туш, словом, юбилеи, а то и свадьбы, но схожесть с нею бледных конусов цветущего белокрыльника – вовсе не случайное совпадение, по латыни наша змей-трава и есть Calla, калла: в неменьшей степени, чем другие каллы, иностранки зантедеския и рихардия из цветочного магазина.
Ну, это уж у кого какие празднества… У нас они бывают кровавы, как осенний белокрыльник. И вовсе не в смысле первой брачной ночи. Помню, как одобрила мою свадьбу родня из самой что ни на есть глубинки: «Надо же, и не подрался никто».
Змей-трава и была бы на осеннем болоте яркой усладой для глаза, да только от её зарослей веет обычной неопределённой русской печалью, как от пейзажей Левитана. Потому что за каждым зрелым початком багульника вяло стелется его крыло, уже побледневшее (отсюда и нелатинское прозвище) и призрачное, бессильно павшее на землю.
Крылья подстреленных птиц, кровавые пятна на бинтах, повисшие флаги капитуляции, растерянность, а то и паника перед тревожным будущим – такое оно, русское болото.
Выдающийся русский историк Василий Осипович Ключевский сопоставлял черты национального характера с особенностями национальных дорог, которые под влиянием ландшафта и нашей покорности ему никогда не соответствуют кратчайшему расстоянию между двумя точками.
Слева – холм, на который тяжело подниматься, справа – мочажина, в которой завязнешь; тут – раскидистая ветла или дуплистый дуб, на каких удобно свить себе гнездо Соловью-разбойнику, Одихмантьеву сыну, а свил ли – не станем проверять, испытывая судьбу; подале – цепкие заросли шиповника, за ними – ручей, и брод на нём надо ещё поискать…
И чувствуется, что просёлки, которыми движешься сегодня, остались неизменны с тех пор, как проложили их предки века назад. Было дело - везли меня на казённом «козле» в отдалённую колхозную бригаду, и я заметил у дороги по-японски изогнутую одинокую сосну; она скрылась из глаз, когда дорога пустилась вдоль высокого, хотя и пологого холма, а через полчаса, когда холм перестал закрывать обзор, приметная сосна снова стала видна. «Дорога извивается, как будто издевается», - с досады сочинилась немедленно у меня песенка.
Да нет же, никакого ехидства не было в этой неизменности крестьянской грунтовки. Бесхарактерны они, русские дороги, послушливы обстоятельствам, оттого и небыстры. Где по прямой – верста, там для человека – две, ежели не четыре. И все – «болотные», трудные.
И сдаётся мне, что с обилием болот тоже связан характер уроженцев этой земли.
Если на то пошло, разве взрывной и противоречивый характер кавказцев не вторит местным ландшафтам с их перепадом высот, со снегами на горных вершинах, не плавящимися, вопреки близости к горячему светилу? Острота и чрезмерность пейзажа отзываются в сердце горца его бурными реакциями на события, с нашей точки зрения едва ли того стоящие. Помню, как однополчанин (над ним подшучивали: спустился с горы за спичками – его в армию и забрили) рыдал над письмом; я уж думал, у него умер кто, а оказалось – просто давно весточки из дома не было, соскучился очень. С моими земляками такого не случалось. И вряд ли могло случиться: не из того мы материала. У нас, как говорится, всё ровно.
Отсутствие ориентиров, тоска, бессилие, безнадёга, покорность судьбе и ненадёжной тропе – всё ровно у обдышавшихся болотными газами.
Не обижайтесь. Я ведь тоже местный, родился на опушке песчаных боров, но вырос среди болотных километров.
И вроде бы гнилое окно телевизора стараюсь обходить стороною, кикимор и прочие глюки пытаюсь с век сморгнуть, бульканья глашатаев и аллилуйщиков не слушаю. А всё же часто, одуревая от российских событий, чувствую, как тащу в бронхах комья тяжкого багунного духа и как губы мне разъедает разлитый в воздухе яд пьяного болотного мёда, родной и ненавистный.
Тру лицо ладонью, да разве эту липкую отраву сотрёшь...
Сергей БРУТМАН