На корточках

11 апреля 2019, 09:41 / 0

Народ всегда пребывает в детстве. И всегда его детство - трудное.

Когда-то здесь свой колхоз был в каждой деревне, но я тех времён не застал. Сейчас от  центральной усадьбы  нас отделял целый час пешего хода – хода навстречу солнцу, по песчаной дороге, сквозь злой рой горячей пыли, и мы пытались дождаться, когда можно будет снова загрузиться в председательский козелок.

Водитель делал для этого всё, что мог. Ну, то есть задумчиво ходил вокруг машины, иногда открывая её капот, хотя не из-за двигателя же мы съехали в кювет, а заключалась причина, скорее, в самом водителе, на лице которого можно было прочесть всё его вечернее меню – короткое и беспощадное.

Когда капот откидывался, под ним чернело что-то страшное, лохматое.

- Закрой, - говорил главный инженер, отводя глаза.

Тут, на дороге, собрались  солидные люди, двое даже в шляпах, один в галстуке лопатой, элита: главный инженер, главный агроном, главный зоотехник. Не хватало председателя, зато имелся  журналист. То есть, конечно, «корреспондент». За все годы меня ни разу не назвали в деревнях журналистом: «И корреспонденту налей...».

Над нами, элитой, воздух переливался зелёным и синим. Он тёк мерцающим кольцом  и гудел: упитанные мухи не знали устали, но громче всех напоминали о себе в хороводе  слепни, в чьих переливчатых глазищах вспыхивали колкие разноцветные искры - по очереди, как на новогодней ёлочной гирлянде. Поэтому приходилось  обмахиваться стеблями подручной лебеды.

Если посмотреть со стороны – если бы было кому посмотреть со стороны – взрослые мужики, собравшись в кружок, катают прутьями, как мальчишки, обруч из новенькой, блескучей жести – только катают его по воздуху и плашмя. Существовала когда-то такая дешёвая забава.

На самом же деле, собравшись в кружок, мы занимали себя более серьёзным делом: мы разговаривали.

О чём мы могли разговаривать в виду овсов, похожих не на густую щётку, а на старую расчёску, в виду  серого и похилившегося коровника,  и другого, из белого кирпича, строящегося рядом? Ну, не о том же, что третьего дня был утоплен в речке ещё один колхозный тракторёнок, а вчера здесь, у коровника, едва не была утоплена в навозной яме и телятница Н., зато успешно утоплено глупое колхозное   теля… И не о том, что картошка, весною с усилием воткнутая в общественные глины, уже досрочно вымокла, и наоборот -  белый дворец, мозолящий нам глаза, вновь не достроен к очередному сроку.

Дело, которым мы, элита, были заняты,  в народе называется – разговоры разговаривать. Это значит – обсудить Штаты, Африку,   всплакнуть о Чили, похвалить Вьетнам и поспорить, на каком континенте находится Гондурас, но только не касаться того, что «в виду», глаза б на него, на это «в виду», не глядели!

Спросите, на чём же мы сидели? Да на чём можно  элите сидеть посреди дороги – так, чтобы не испачкать штанов… то есть, извините, брюк, раз уж мы - элита?

На корточках, конечно.

 

Все мы рано научаемся разгадывать загадки про два конца и два кольца, про девицу в темнице и горницу без окошек. Но я уже толстые книжки читал, когда был   озадачен приглашением одного дяденьки: «Садись, на чём стоишь». 

А ведь сам я это – сидеть, на чём стоишь, – давным-давно умел и любил.

 

Временами меня подозревают в интеллигентности. Совершенно напрасно. У меня алиби: я с детства имел вполне гопническое обыкновение  усаживаться на корточки.

По уверению матери, привычку я получил в наследство от отца, которого  почти не помню.  Отец же привычку вынес, думаю, с фронта, где для комбата, как и для солдата, даже какой ни то чурбак не всегда  находится.

Долго не понимал, почему она раздражалась. А она, видимо,  видела нечто неприличное в  позе, которая   используется также для некоторых надобностей – естественных, но низменных.

Мещанское жеманство, конечно. Это поэт мог себе позволить: «В глуши, измучась жизнью постной, Изнемогая животом, Я не парю - сижу орлом». Но мать моя, человек скучной добропорядочности, в юности выписывавшая в блокнотик пошлые мудрости Белинского, а то и Фадеева, знать не знала такого Пушкина.

А и знала бы – сочла б, что Пушкину – можно. А мне – и брюки-то штанами называть было нельзя…

Женщины, кстати, «сидят орлом» куда чаще, чем мужчины. Может быть, поэтому реже решаются на это просто для отдыха?

 

Слово «корточки»  произросло из праславянского прилагательного kortъkyi: то же самое, что нынешнее «короткий», но твёрдый знак больше волнует сердце - в нём чувствуется жёсткость древних времён.  

Болгарский язык сохранил эту суровость и непреклонность, напоминающие о первых выходах из немоты, из бессловесной пратьмы, в которой только кычут да кукуют, а мы утратили. Даже жаль, что я не знаю как следует языка людей, которые свою страну называют Българией – без нашего круглого, горошиной катающегося «о», безвольно готового к  компромиссу с московским настырным «а»…

Краткая форма – kоrtъкъ. То есть укороченный. Как укорачиваем мы ноги и укорачиваемся целиком, подгибая ноги. 

Так что слово – древнее, как сама поза.

 

Чёрное и лохматое всё же взревело под капотом, и элита  вытолкнула машину из кювета. К нашему появлению на центральной усадьбе  народ уже  пошабашил и поджидал теперь, когда пошабашат личные коровы, и пастух их пригонит. Бабы сидели на лавочках у своих калиток, мужики, которые посемейнее, курили рядом, но – на корточках.

 

Существует диалектный глагол «кортеть». Это значит – ждать, притаившись. Поджидать, как охотник в засаде.

Сразу представляешь себе охотника с ружьём, а лучше – с луком, а то и с копьём, увенчанным кремешком, который облущен до остроты. И даже – не в штанах, а просто в звериной шкуре, или даже в собственных густых мехах, ловко прикрывающих срам.

Марсель Мосс, французский этнограф и социолог, специально изучив эту позу, пришёл к выводу, что дети принимают её чаще, чем взрослые (а ты, мама, сердилась!), и это – не случайно: обычай сидеть на корточках исчезает по мере «взросления», развития общества в целом. Когда цивилизация обрастает табуретками, креслами, диванами… тронами, наконец. Ребёнок же – всегда слегка первобытен.

Есть, однако, сферы, в которых то, что наука называет «культурной принадлежностью», совершенно не зависит от цивилизованности общества в целом.

Какая-нибудь из них  неминуема для  русского мужчины, если не обе: так уж сложилась отечественная история.

Я имею в виду солдатчину и каторгу.

 

Недавно в Европе вдруг стало модно принимать эту «нецивилизованную» позу и так фотографироваться. Культурологи предположили, что поветрие появилось из-за тамошних рэперов. Тем не менее, немцы называли позу «русскими корточками».

Русскими смыслами, однако, немцы не могли бы её наполнить.

 

Сидение на корточках – не просто признак скудности или дикости. Пусть не в пещерные времена, но за тысячи лет до нашей эры родилась йога, а в ней есть «Маласана», Поза Гирлянды. Она начинается с того, что йог подгибает ноги и опирается на носки, прямо как мужик у деревенской калитки. Считается, что так он быстро избавится от стресса и нервного напряжения.

Солдату и зэку, то есть каждому (почти) русскому это совсем не лишне.

 

Между солдатчиной и каторгой вообще нет пропасти. Между ними – русский мужик,  на корточках докуривающий мятую папиросу или самокрутку из вчерашней газетки в ожидании, куда его в следующий момент закинет судьбина.

Сидящий на корточках знает много сопутствующих правил и следует им. Например: не верь, не бойся, не проси.

Соответственно, правило это – не исключительно тюремное.

В эссе «На обочине» я вспоминал одного из тысяч фронтовиков с истинно солдатской фамилией Иванов. В старом моём журналистском блокноте после нашей  беседы осталась и такая запись: «И. никогда не просил у повара добавки супа или каши. Некоторые - просили. Иногда им везло, но это было делом случая. А Иванов случаю не доверял. «Ну хоть что-то вы просили?» - «Ну да. Если что – так смерти быстрой».

То есть человек Иванов не был готов зависеть от снисхождения человека же, входя и в положение повара: может, у того именно сейчас зуб болит, или письма из дома давно не было, или просителей больше, чем приварка. Обращаться с просьбой он позволял себе только к некоей силе, у которой не может быть ни больного зуба, ни издёрганных нервов – к силе безличной. Может быть, у Бога, но по тогдашним канонам не подумал я спросить, веровал ли Иванов в Бога.  Ежели не веровал – значит, у Судьбы, у неё тоже ни зубов, ни нервов нет.

Молиться и умолять – совсем не одно и то же.

 

Всё это вспомнилось вот почему.

В соседней губернии   12-летняя девочка Тася из семьи Перчиковых, поселившейся в деревне, написала письмо президенту страны: пожаловалась, что её мама-медсестра очень мало зарабатывает и попросила подарить мотоблок или мини-трактор, чтобы маме после работы не приходилось копать лопатой огород.

Прямо скажем, «нацлидер» получал и менее серьёзные просьбы от детей: подарить куклу или платье, и ничего: пресса умилялась и делала вид, что и общество умилено тоже. Но, видимо, есть квота на щедрые жесты президента. Тасино письмо в неё не попало, а было «спущено» из Кремля муниципальным властям.  Которые, конечно, помочь не могли: в районе живёт 19 тысяч человек, многим тяжело, «приварка» на всех не наберёшься.

И вышел скандал. Говорят, в деревне вроде бы стали семейство преследовать, даже угрожать девочке. «Называли идиоткой, выскочкой, что вот мы тоже, как ты, живём, и ничего, терпим. Ты дура, раз попросила…» - рассказала Тася журналистам.

Впрочем, говорят также, что краски сгущены, что всё - безобиднее.

Но я  в отчуждение и осуждение верю охотнее.

Меня, наоборот, удивляют слова Тасиной мамы: «Не надо писать, это урок ей на всю жизнь… Теперь ты знаешь, что об этом нужно молчать. Есть проблемы, нет проблем – утёрся кулаком сам и решай их. Иначе закопают». Взрослая женщина впервые открыла для себя известное русское правило? А я думал – оно у нас в крови. Думал, запрет верить и просить – точнее, просить и верить, что дадут, -  с генами передаётся, как каторжная поза.

 

1968 год. Скамеечка у подъезда обсуждает и осуждает чехов. «Нам разве лучше? А мы терпим», - говорит скамеечка. Я сижу - на корточках, на чём же ещё? -  и смотрю снизу вверх на тесный рядок застиранных ситчиков и обмахрившихся сукон, слушаю.  «Ну, ворчим – но терпим же», - гордится скамеечка.  Мне одиннадцать лет, и я сижу на корточках, а всё же скамеечку ненавижу.

Ситчик и сукно согласны, что есть ситуации, в которых можно встать на паперти и протянуть руку (по крайней мере, когда за это не будет гонять милиция). Это – тоже правило, и оно доживёт до наших дней, когда милиция уже не гоняет, и подающий милостыню должен преодолеть противоречие между прописным человеколюбием и неприязнью. А просить и тем более требовать свободы – уже нельзя.

Я сам – из бедных, с тогдашней границы нищеты. Сукно и ситец от нашей семьи не далеко ушли. Отчего же я злюсь на них здесь, в 68-м?

А оттого, наверное, что пока не знаю: придёт время – и я сам буду разрываться между заветом не просить – и пониманием, что надо бы  просить и даже потребовать. Между стоицизмом – и героизмом.

 

Для семейства Перчиковых, между прочим, собрали почти 100 000 рублей, послали им кое-какие вещи.  Сказал бы я: всем мiром собрали. Только зачем лгать? Собрали – вдалеке от их деревни. Не в Кремле, но – вдалеке.

Вполне возможно, что там, вдалеке, живётся если не богато, то не так серо.

А мiр, который рядом, в «глубинке», остался при своём мнении. Пожалуй, сгори у Перчиковых дом, к ним, в потерянном молчании пылящим золой на пепелище, мiр сам пришёл бы с помощью: с одёжей, и с сапогами, и с кастрюлей – да не пустой, а с картохами.  Бедный у нас  не против делиться с нищим – то есть с тем, кому ещё хуже.

В 68-м мiр, например, догадывался, что чеху – никак не хуже, чем скамеечке у нашего подъезда. И мiр ему   не сочувствовал.

Важный нюанс: погорельцу, как правило, не до просьб – его  рыдания душат. Бессловесное страдание правила не нарушает. 

Если и существует «глубинный народ» - то вот такова  двойственность его характера.

 

Как вы думаете: если народ наш склонен не верить и не просить, и в то же время письма в Кремль идут и идут, что это значит – что народ наш  разорван надвое? Что у нас два разных народа? Или могут все – но только часть позволяет себе хотеть? Или вместе, скопом, мы лишь ханжим, потому как на мiру и смерть красна, а отдельно от мiра, наедине с собою про стоицизм солдата Иванова забываем? 

Я об этом думаю –  часто. 

Порою мне кажется, что всё дело – в возрасте. Не паспортном, а духовном.

В детстве мы все уж такие коллективисты, что  нам позарез нужно быть, как все.  Один в школу надевает  олимпийку (молодёжь – Гугл вам в помощь) -  и остальным нужны олимпийки, у одного новейший смартфон – и остальным подавай. Из-за всплеска индивидуализма одного модника индивидуализм становится коллективной нормой. Диалектика-с.

Народ всегда пребывает в детстве. Даже хвалёная его мудрость – мудрость детская.

И всегда-то его детство - трудное.

 

В детстве мiр – это твой двор. Дворовые правила строго воспрещают за разрешением детских тяжб из-за лопатки и ведёрка  обращаться к взрослым.

Нажаловаться старшему брату - ещё допустимо. В конце концов, прыщи на лбу и ненастоящие,  временные    усишки брата свидетельствуют, что он не такой уж взрослый: ещё не бреется. Жалобщик рискует  потерять доверие остальной мелюзги, но его хотя бы не выгонят из песочницы, как того, кто позвал на помощь папу или того пуще – маму.

Президент – это человек, которого песочница избрала на роль взрослого. Он должен царствовать где-то вдали, но не вмешиваться в жизнь песочницы.

 

Всюду нюансы, всюду  оттенки.  Оказывается, что  нельзя прибегать к помощи папы, или повара,  или  президента – вообще  того, кто наверняка может тебя услышать. А у Бога и у судьбы, как солдат Иванов, – просить можно. Ведь нет уверенности, что до них просьбы доходят.  

 

Герой «Денискиных рассказов», дорогой мой сверстник,  мечтал, что ему купят хоть собаку, хоть слонёнка – «когда мы будем жить просторней». Я его очень понимал: мы тоже теснились. Как почти все вокруг.

Допустим, жилища с тех пор  стали попросторней. Но по-настоящему просторно, в широком смысле слова, мы все жить ещё не начинали. 

Даже не знаю, когда Россия позволит себе «завести слонят». И сможет ли.

И переменится ли при этом сама.

Пока ничего не переменилось, мой соотечественник  таким мне и представляется: на корточках, недвижимый, но напряжённый,  не столько кроткий, сколько  kortъkyi, сокративший свой рост, но  себя не укротивший,  и терпеливо кортеет в своей засаде. Он ждёт, когда ей станет просторнее – так, что можно будет выпрямить ноги. Ждёт, что машина сама собою – чудесным образом – заведётся и поедет.  Или  – кто знает? – ждёт удобного момента, чтобы спустить тетиву лука, согнутого из орешины, или курок исцарапанной берданки.

Тому, кто плохо Родину  знает, надо бы помнить: она молчит, но ждёт, ждёт…

 

А что - я, что - я? Наблюдаю, что произойдёт - точно так же, как вы, кортея на корточках.

Сергей БРУТМАН

Поделиться: